Библиотека Ладовед http://ladoved.narod.ru

                   

СТЕПАН ЩИПАЧЕВ 

   Избранная лирика

                              

Издательство ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия» 1966г.    

  

  

  

  ОТ СОСТАВИТЕЛЯ 

  

  При имени Степана Щипачева сразу же - перед глазами возникает образ стройного седовласого внимательного человека. Он говорит мало, негромко, редко улыбается. Но зато если скажет — всерьез, повысит голос — справедливо, улыбнется — от души. Он добр той добротой, «от которой пятится ложь, негодяя бросает в дрожь». Не терпит многословия. Все написанное им, вернее то, что он хочет видеть в читательском обращении, умещается в двух небольших томах. Что же — мало написал? Нет, жесток отбор.

Крестьянский сын, батрак, председатель солдатского комитета, он имел все права воскликнуть: «Революция... а тебе восемнадцать лет! Как здорово это, как это прекрасно!» Человека с лицом, характером, биографией Щипачева мог бы среди своих двенадцати красногвардейцев встретить Блок. Державный шаг двенадцати — это государственная уверенность Щипачева в настоящем и будущем. Скромный и застенчивый в быту, он по жизни идет всегда смело и открыто. Мечтательность не мешает ему быть бойцом.

Сейчас это кажется таким простым: стихи о природе и любви. Но в середине тридцатых годов, когда в газетах и журналах преобладала риторика, когда нередко воспевался бетон, а не человек, Щипачев выступил с небольшой книжкой «Лирика». Она рассказала о глубокой жизни сердца. После длительного поиска собственного пути, после шести книг Щипачев, наконец, находит себя. Он берет в собеседники природу и возлюбленную. И говорит с ними о самом близком и дорогом. Любовь! О ней писали в лоб, декламационно, напрягая голосовые связки. Щипачев написал о березке, которую ломает ливень, гнет буран,   но она не сдается — «видать, характером прямая, кому-то третьему верна». Эта лирика запросто открывает сердца читателей и заставляет по-новому задуматься над вечными темами. Щипачев отстаивает поэзию раздумий и душевной сосредоточенности. Он борется за цельного, во всех отношениях цельного человека, выверяет чистоту его общественных помыслов чистотой жизни сердца, личной, или, как прежде говорили, частной жизнью. Щипачеву принадлежат слова: «...кто сказал, что наша любовь должна быть мельче наших дел?»

Он видится мне на фоне берез. Их образы и в стихах нередки — «бело от молний, от берез бело», и в прозе — авто­биографическая повесть «Березовый сок». И всегда от стихов Щипачева ощущение нежной вязи березовых веток в бездонной голубизне. Я вижу поэта — уральца по месту рождения — на фоне березовых рощ и Подмосковья и Приволжья...

Мы читаем: две-три строфы, афористичность, ясность. Но так ли уж прост Щипачев? Нет, только с первого взгляда. В эту простоту надо углубиться. У текста есть подтекст, как у реки глубокие течения. При первом знакомстве в юности Щипачев выглядит не так, как при повторном чтении в зрелые годы. Не только поэт растет, растут вместе с нами и его давно знакомые строки...

Это лирика с мягким знаком. Она смягчает кору человеческой черствости. Щипачев не делает театральных жестов и не взбирается на трибуну. Он садится рядом, внимательно смотрит в глаза и говорит тихим голосом, Тихим — потому что «кричать не надо, если даже ты с целым миром говоришь». И о чем бы ни шла речь — о снежинке или звезде, о яблоке или земном шаре, — тихий голос Щипачева убеждает, ему веришь.

Лев Озеров

 

 

ЗРЕНИЕ

 

Известно не только якутам,

откуда зима идет.

В метели, в бураны укутан

Памир у звездных ворот.

На дальней какой-то планете,

где вряд ли гадают о нас,

и там по-земному ветер

снежком обдувает наст.

 

Немыслимым было когда-то

увидеть незримого лик.

Ничтожней ничтожного атом

и как мирозданье, велик.

Все зорче становится зренье.

Когда-нибудь лягут следы

от капли на ветке сирени

до самой туманной звезды. 

  

   

    

  

  НА ПАРТКОМЕ

 

Еще и на парткоме так

сидеть случается, друзья:

заметишь дома, сняв пиджак,

что ты прокурен до белья.

На улице весна давно,

дождем обрызгана трава,

а тут еще зима в правах.

Но секретарь рванул окно—

и ветки бросились к рукам,

к его горячему лицу.

Гул самолетов, детский гам;

землей пахнуло, как в лесу.

Земля от яблони бела,

и годы впереди ясны.

Решать партийные дела нельзя,

не чувствуя весны.

 

ОВЕС

 

От ночной росы,

от холодных звезд

в холодном поту

проснулся овес.

 

Прозрачные

утренние небеса

коснулись

шершавых бровей

овса.

 

Ему с кукурузой дружить

и к пшенице

белокурым чубом

клониться.

 

Пускай он ростом

с ними

не вровень,

он налит силой,

он дышит здоровьем.

Он ходит под ветром,

взъерошен, белес —

с глазами детскими

Геркулес.

 

Недаром к нему,

чтоб задор не погас,

тянется лошадка моя

Пегас. 

 

  A СОЛОВЕЙ 

 

                     М. Петровых

Где березняк рябой и редкий,

где тает дымка лозняка,

он, серенький, сидит на ветке

и держит в клюве червяка.

 

Но это он, простой, невзрачный,

озябший ночью от росы,

заворожит поселок дачный

у пригородной полосы. 

  

    

   

  

  В ТРОЛЛЕЙБУСЕ

 

Идет троллейбус возле кленов.

Льет дождь, шумит вода везде.

К стеклу прилип листок зеленый.

Деревья топчутся в воде.

Прямой, прохожих не щадя,

дождь припустил еще сильнее.

Всё в каплях светлого дождя,

стекло троллейбуса синеет.

 

И можно ль не принять участья

и ливня не желать земле!

На город, как сквозь слезы счастья,

гляжу сквозь капли на стекле. 

 

Лил дождь —

и сверкает асфальта река,

широка, глубока.

И кажутся лодками автомобили;

огни, как водоросли в глубине,

где, вспугнутые, заходили

красные рыбы на дне. 

  

 

 

 

 

Себя не видят синие просторы,

и, в вечном холоде светлы, чисты,

себя не видят снеговые горы,

цветок своей не видит красоты.

 

И сладко знать, идешь ли ты лесами,

спускаешься ли горною тропой:

твоими ненасытными глазами

природа восхищается собой. 

 

Урал! Он был как начало песни.

Хочу разглядеть его не спеша,

когда еще ни в одном перстне

не сверкала его душа;

когда еще трубы над ним не дымили,

мартены не красили небо в зарю

и горнозаводчик Никита Демидов

чугунные ядра не лил царю.

 

Пустынные реки, да глушь лесная,

да белые вьюги по камню мели.

Несметных сокровищ своих не зная,

Урал стоял поперек Земли.

По каменным скулам скользили тени.

Он был тогда как неграмотный гений. 

 

 

 

  НЕ СКОШЕННАЯ ТРАВА

 

Восторженных не подбираю:

такие тут не ложатся слова. 

В колхозе нескошенная умирает,

у всех на виду умирает трава.

 

Тоскливая.

Жар полуденный

колышет ее сухим ветерком.

А ей бы

под косы в росе студеной,

под грабли —

и пахнуть каждым цветком.

 

Охвачено сердце тревогой смутной.

Неконченная замирает строка.

Уж видно, про это доскажет кому-то

зимою

в коровьих глазах тоска.

 

 

 

 

 

Наверно, и вы бы приметили сразу

  ее, сероглазую.

 

Вокруг бело

от первой разыгравшейся вьюги.

Сугробы на тротуар намело...

Она раскраснелась,

озябли руки.

Скользят и вязнут в снегу каблуки,

но все торопится кому-то навстречу.

Снежинки легки,

засыпали в шубке нейлоновой плечи.

А вьюга поет на все голоса,

сечет лицо все резче и резче,

но кто-то в серые глянет глаза,

сквозь вьюгу, шагнув навстречу.

Касаясь распахнутых глаз,

снежинки порхнут по ресницам,

и серые глаза

не раз

кому-то потом

будут сниться. 

 

 

 

 

 

Лил дождь осенний.

Сад грустил о лете.

За мной вода заравнивала след.

Мне подсказала дата в партбилете:

тогда мне было девятнадцать лет.

 

На город шел Колчак; у мыловарни

чернел окоп; в грязи была сирень;

а я сиял; я стал партийным парнем

  в осенний тот благословенный день. 

 

 

 

 

 

Ой, вьюга, ой, вьюга какая!

Клубится, пылит, под ногами метет.

  И женщина в ботиках, еле шагая,

  с разъезда в рабочий поселок идет.    

  Под шубкой, под ситцевой кофточкой стужа

  уже подбирается к самой груди.

Снег вьется жгутами, воронками кружит, —

и женщине трудно дорогу найти.

 

Но пусть перезябнет она не на шутку,

пусть брякнет не скоро дверное кольцо,

лишь было б кому отряхнуть ее шубку,

  замерзшее целовать лицо.

 

 

 

 

ПРОЩАНИЕ С ЗИМОЙ

 

Деревья в снегу и в снегу дома.

Недели идут за неделями.

Мне грустно прощаться с тобою, зима:

с морозами и метелями.

 

Стояла, до ряби в глазах бела,

явив красоту свою пышную,

и в той красоте

не один замела

след жизни, как тропку лыжную.

 

Быть может, и я навсегда с такой

прощаюсь под звездами белыми.

Я снег твой до хруста сжимаю рукой,

не знаю, зачем это делаю.

 

 

 

На жизнь свою я не хочу пенять,

Готов любую  непогоду встретить.

В делах поденных пронизал меня

свет подступающих тысячелетий.

 

Мне годы наши всех других родней,

они — судьба моя и вдохновенье,

и все ж грущу, что я цепями дней

прикован к дате своего рожденья.

 

 

 

ПОТОМКАМ

 

Вас нет еще: вы — воздух, глина, свет;

о вас, далеких, лишь гадать могли мы,

но перед вами нам держать ответ.

Потомки, вы от нас неотделимы.

 

Был труден бой. Казались нам не раз

незащищенными столетий дали.

Когда враги гранатой били в нас,

то и до вас осколки долетали. 

 

 

Уже приметен радостный почин,

и отступает хмурость избяная.

  Изменятся и наши Щипачи.

А впрочем, этого не знаю.

 

Решают это планы, а не стих.

Я землякам заглядываю в лица.

Сдается мне, тут не домам расти

хлебам под солнцем золотиться. 

  

 

 

МОГИЛА МАТЕРИ

 

Ни креста ни камня даже

на могиле этой нет.

и никто мне не укажет

никаких её примет.

Бугорок с другими смежный,

был на ней, но в долгий срок

много вод умчалось вешних-

и сровнялся бугорок.

Только гнёт травинки ветер,

только… сжало грудь тоской:

словно не было на свете

русской женщины такой.

словно в муках не рожала

шестерых детей она,

не косила и не жала,

сыновей не провожала,

не тужила у окна.

Мне совсем бы стало горько,

если б край, что нет родней,

каждой тропкой, каждой горкой

память не будил о ней.

На озёрках,  на елани

за логами у леска

кто не видел с самой рани

тёмного её платка!

С ребятишками по-вдовьи

в поле маялась она-

Щипачева Прасковья, -

на полоске дотемна

ставила не зная лени,

за суслонами суслон…

Взять упасть бы на колени,

той земле отдать поклон.

Пусть к заброшенной могиле

затерялся в мире след,-

знаю мать похоронили

в той земле, что легче нет,

в той земле, в родной державе,

где звучит мой скромный стих,

где теперь высок и славен

труд ушедших и живых.

И когда свистят метели,

снова думаю одно:

и над не они летели

и в моё стучат в окно.

 

 

 

     

   ПЕРВЫЕ ШАГИ

 

Тут нужного  и не подыщешь слова.

Склонилась мать от радости светла.

впервые сын ее белоголовый

прошел один от стула до стола.

Он вырастет, подымет два крыла,

но трасса кругосветного полета,

быть может, легче будет для пилота,

чем этот путь — от стула до стола.

 

 

 

  

  В СТЕПИ

 

Едет парень верхом. Взъерошил

  ветер волосы. Туча близка.

Много девушек в мире хороших,

только нету любимой пока.

 

В травы молния бьет навесная,

и от тучи бежит холодок.

Капля падает и не знает,

на какой упадет цветок.

 

 

ОН 

 

Тебе семнадцать скоро... А ему,

кого в мечтах порою, ты видала?

Он, может быть, в ночную глядя тьму,

влезает в танк, а может, у штурвала

забрызган черноморскою волной,

а то стоит в забое, коренастый,

а может, где-то мчат его по насту

шесть пар собак полярного весной. 

Где б ни был он, он есть на белом свете.

Сумеет тридевять земель пройти,

чтоб не другую, а тебя найти:

ведь он не где-нибудь — на этой же планете

 

 

 

 

 

 

Когда накреняется купол звездный,

чтоб неба край обмакнуть в рассвет,

одним влюбленным еще не поздно

сидеть на скамейках, бродить по траве..

Бродить по траве, на звезды смотреть...

С улыбкой потом засыпать на заре. 

 

 

Не оттого ли она хорошеет,

что руки ее, по-лебяжьи легки,

касаются крепкой коричневой шеи

и рук загрубелых мужских?

 

 

Ночные деревья листвою лепечут,

невнятно лепечут далекой звезде

о том, как податливы, девичьи плечи,

податливы счастью... А может, беде. 

 

 

 

ОПЯТЬ О ЛУНЕ

 

Уж так повелось: о ее красоте

  бормочут поэты,

  влюбленные жарко лепечут.    

  Океаны — и те

кидаются ей навстречу.

Кидаются и отходят назад,

бросая волну с берегами вровень.

Луна... В синеве, в поволоке глаза,

дугами брови.

Я рад, что она далеко от воды,

что вновь океаны обласканы бризом:

любой бы из них

с ней хлебнул беды

от прихотей и капризов.

Откуда им знать, какая она,

ее оборотная сторона.

 

 

 

 

БЕРЕЗКА

 

Ее к земле сгибает ливень,

почти нагую, а она

рванется, глянет молчаливо —

и дождь уймется у окна.

 

И в непроглядный зимний вечер,

  в победу веря наперед,

ее буран берет за плечи,

за руки белые берет.

 

Но, тонкую, ее ломая,

из силы выбьются... Она,

  видать, характером прямая,

кому-то третьему верна. 

 

 

 

НЕЗНАКОМАЯ

 

Субботний день — уже темно –

в работе отсверкал,

и ты сидишь в фойе кино

на сквозняке зеркал.

 

С раскрытой книгою, одна,

хоть парочки кругом.

На шее родинка видна

под легким завитком.

 

И бровь надломлена, строга,

когда ты смотришь вниз.

В привычных ссадинках рука

  касается страниц.

 

Пожалуй, пальцы погрубей,

чем у иных. Чуть-чуть.

И я хоть что-то о тебе

по ним узнать хочу.

 

Субботний день — уже темно-

в работе отсверкал,

и ты сидишь в фойе кино

на сквозняке зеркал. 

 

 

МУЖ И ЖЕНА

 

Он груб и ревнив, он битюг, а жена

умна и нежна.    

 

И он потому, потому,

  хоть ревность уже заварила отраву,

уверен, что ведомо только ему

то — ведомое по мужнему праву.

 

Он слишком уверен.

Широк, волосат.

Храпит, повернувшись к жене спиною.

 

А рядом она, как притихший сад,

  когда этот сад

еще душен от зноя.

 

 

 

  ПО РОСЕ

 

Сегодня выходной

у горожанки этой —

не очень молодой,

кокетливо одетой.

 

«Ах, туфельки! Их надо

беречь: других-то нет».

Разулась, как когда-то

  в свои пятнадцать лет.

 

На небо посмотрела.

Кружится голова.

К ногам незагорелым

льнет росная трава. 

 

А небо сине...

Глянуть —

глаза еще синей.

Ромашки на поляну

сбежались молча к ней.

 

Как это просто, мудро:

букет сырых цветов.

Он пахнет полем, утром,

букет сырых цветов.

 

Лежат ромашки сонно

во весь недлинный рост.

Склонись, дыши озоном

всех отгремевших гроз.

 

Строка моя простая,

как по росе следы...

Мне жаль, что увядают

цветы. 

 

СОСЕДКА

 

Я да соседка за стеной,

во всей квартире — только двое,

а ветер в поздний час ночной

то вдруг засвищет, то завоет.

Вот в комнате моей, вздохнув,

он ищет в темноте опору,

он ходит, двери распахнув,    

по кухне и по коридору,

он звонкую посуду бьет

и створкой хлопает, задорен.

Соседка, слышу я, встает,

в испуге голос подает —

и вот мы оба в коридоре.

И я не знаю (все жилье

насквозь пробрало сквозняками),

как руки теплые ее

с моими встретились руками.

В продутой ветром темноте

она легка, полуодета.

Где дверь на кухню? Створка где?

Стоим, не зажигая света.

А ветер, северный, седой,

шумит, свистит в подзвездном мире,

и мы с соседкой молодой

в такую ночь одни в квартире.

 

 

 

 

 

На ней простая блузка в клетку

Идет, покусывает ветку.

Горчит, должно быть, на губах. 

Июнь черемухой пропах.

Он сыплет легким белым цветом

на плечи женщине, на грудь.

Она совсем легко одета,

идет, поеживаясь чуть;

то с горки тропкою сбегает,

то затеряется в листве.

Коса тяжелая, тугая

лежит венком на голове.

Мы встретились, в глаза взглянули

в такой тиши, наедине, —

и в жизни вдруг, не потому ли

чего-то жалко стало мне.

Чего? И сам я не отвечу.

Не то ль, что голова бела,

не то ль, что женщина при встрече

глаза спокойно отвела.

Не потому ль слова об этом

как терпкий привкус на губах?

Под северным холодным небом

июнь черемухой пропах. 

  

 

 

 

Тело твое молодое, ржаное

благословенно, как счастье земное.

Что же так ноет, что же так ноет

сердце мое, утомленное зноем!

 

 

 

 

Пускай умру, пускай летят года,

пускай я прахом стану навсегда.

 

Полями девушка пойдет босая.

Я встрепенусь, превозмогая тлен,

горячей пылью ног ее касаясь,

ромашкою пропахших до колен. 

 

  

 

  

    

  Своей любви перебирая даты,

я не могу представить одного,

что ты чужою мне была когда-то

  и о тебе не знал я ничего.

 

Какие бы ни миновали сроки

и сколько б я ни исходил земли,

мне вновь и вновь благословлять дороги,

что нас с тобою к встрече привели.

 

 

 

 

Как хочешь это назови.

Друг другу стали мы дороже,

заботливей, нежней в любви,

но почему я так тревожен? 

 

Стал придавать значенье снам,

порой задумаюсь, мрачнея...

Уж, видно, чем любовь сильнее,

тем за нее страшнее нам. 

 

 

 

 

Опять тревожно, больно сердцу стало,

и я не знаю, чем помочь ему.

Опять старуха ревность нашептала

черт знает что рассудку моему:

чтоб я ни поцелуям, ни слезам,

ни гневным оправданиям не верил,

ходил бы по твоим следам —

и на ее аршин все мерил.

 

У ревности душа темна.

Опасная советчица она. 

 

 

 

 

Пусть пристально глядят мужчины

и судят, как хотят, — пускай,

ты не считай своих морщинок

и лет себе не убавляй.

 

Бывают женщины — похожи

на чуть привядшие цветы.

Еще милее мне, дороже,

еще желанней стала ты. 

  

 

 

 

Ты со мной, и каждый миг мне дорог.

Может, впереди у нас года,

но придет разлука, за которой

не бывает встречи никогда.

Только звезды в чей-то час свиданья

будут так же лить свой тихий свет.

Где тогда в холодном мирозданье,

милый друг, я отыщу твой след? 

 

 

  

 

Любовью дорожить умейте,

с годами дорожить вдвойне.

Любовь не вздохи на скамейке

и не прогулки при луне.

Все будет: слякоть и пороша.

Ведь вместе надо жизнь прожить.

Любовь с хорошей песней схожа,

а песню не легко сложить.

 

 

 

Ты порой целуешь ту, порою — эту

в папиросном голубом дыму.

Может быть, в упреках толку нету,

да читать мораль и не к лицу поэту,

только страшно стариться тому,

кто любовь, как мелкую монету,

раздавал, не зная сам кому.

 

 

 

ГОЛОС

 

Порой мне кажется:

тихи

в наш громкий век

мои стихи.

 

Но были б громче —

вдвое, втрое —

перекричишь ли 

грохот строек?

 

Пускай иным не угодишь,

во мне уверенность все та же:

кричать не надо.

Если даже

ты с целым миром говоришь. 

 

 

 

 

Берут мальчишки и девчонки в руки

мои стихи, и прям их разговор.

Но в мир придут и дети их и внуки...

Вот перед теми будет каково?

Пытливый век науками торопит,

велит искать созвучную строку,

а я задачки не решу на дроби.

Что кибернетикам сказать могу?

Чем физикам сердца сумею тронуть?

Да речь и не о физиках одних.

Найду ли те слова, те электроны,

чтоб сила и сиянье шли от них?

Юнцы, мужая, все осмыслят сами,

но я не верю, что разлюбят стих.

Ведь и они, идущие за нами,

как мы, смеяться будут и грустить,

как мы, мечтать, влюбляться, ждать

                                                    свиданий,

и может, вспомнится и дорога

кому-то в тихую минуту станет

полузабытая моя строка. 

  

 

   

    

  

 

  ДЕНЬ

 

Отчеканенный моей страной,

день, как звонкая монета, золот.

Солнца лик — на стороне одной,

на другой — сияют серп и молот.

 

Я хочу, чтоб труд мой стоил

золотого прожитого дня.

Их ведь не без счету у меня:

можно ли их тратить на пустое!

 

 

 

 

14 АПРЕЛЯ 1930 ГОДА

 

Бежали ручьи молодые, быстрые.

Апрель звенел и сиял синевой.

Когда бы не Маяковского выстрел,

весна ликовала бы над Москвой.

 

Она бы врывалась лучами всеми

  к его столу, к тяжелым рукам,

но он из сияния рухнул в темень,

стриженою головою к векам.

 

Сжав судорожно холодок металла,

быть может, немного дрожала рука.

О, как в те мгновенья ему не хватало

чьей-то улыбки или звонка!

 

Бессильными стали б смертельные нити,

и боль отлилась бы в железный ямб...

Почаще друзьям звоните,

почаще руку жмите друзьям!

 

 

 

 

ЛАДОНЬ

 

Ладонь

большая мужская.

Ее —

отчетливы и грубы —

линии пересекают,

дороги твоей судьбы.

 

Она

от кирки и лопаты грубела,

на женской груди робела.

 

Ладонь — это жизни слепок,

годов пролетевших следы...

  В нее запрокинется небо,

когда зачерпнешь воды.

 

Она широка, пятипала.

Плывешь — рассекает реку,

В армейском строю прикипала

под знаменем красным к древку.

 

Она —

чтобы гладить ребенка

с любовью, тревогой отца...

И чтобы пощечиной звонкой

обжечь подлеца.

 

Округлое, как планета,

покоится яблоко в ней.

Пускай же ладони этой

не будет на свете честней! 

  

Используются технологии uCoz